Литературная матрица. Учебник, написанный исателям - Страница 34


К оглавлению

34

Без сомнения, он любил и чтил людей просвещенных, трудовых, особенно учителей, выводил их на бой с темным царством, утешал в несчастьях. Но тут же, рядом, копошатся и тоже пользуются щедротами «Боженьки» смешные бездельники, легко и беззаботно транжирящие жизнь, всякие там Телятевы и Досужевы. В блестящей комедии «Бешеные деньги», где всяк гнет свою линию житейского аппетита или страсти, легкомысленный Телятев, неслужащий дворянин, задолжавший всей Москве и ничуть этим не опечаленный, знай себе шутит: «Кто в продолжение двадцати лет не пропустил ни одного балета, тот в мужья не годится»; «Ты не вздумай стреляться в комнате, — это не принято: стреляются в Петровском парке»; «— Он ее любит? — Что? Коляску? — Нет, блондинку. — Зачем же! И любить да и деньги давать, уж слишком много расходу будет…»

Есть трудный, трудовой способ жизни, а есть легкий: если легкомыслие и легкожитие исходят из натуры и не обмануты при том доверившиеся люди, беспечный бездельник, особенно коли он не лжет ни себе, ни другим и подсмеивается сам над собой, тоже пользуется авторской милостью. Тем более — и бездельник бывает умен, остроумен…

Островский ценил человеческий ум. Когда ему довелось выступить с речью во время торжественного обеда в честь открытия памятника Пушкину (1880), в своей тщательно подготовленной речи он толкует только об уме: «Первая заслуга великого поэта в том, что через него умнеет все, что может поумнеть… поэт дает и самые формулы мыслей и чувств… богатые результаты совершеннейшей умственной лаборатории делаются общим достоянием… Пушкиным восхищаются и умнеют… Наша литература обязана ему своим умственным ростом…» Но ум может пойти по кривой дорожке, может солгать, сподличать, как подличает великолепный Егор Дмитрич Глумов («На всякого мудреца довольно простоты»), этот анти-Чацкий русской литературы. Выбор Глумова — метаисторический, оттого пьесу ставили и ставить будут в самые разные времена — это принципиальный выбор ума: или ты смеешься над глупыми людьми, или пользуешься их глупостью. Глумов решил воспользоваться, и все бы хорошо, но фатально тянет его на настоящие оценки, настоящие суждения — оттого и пишет тайком наш герой свой дневник, его погубивший.

(Кстати, с этой пьесой связана любопытная маленькая история, приоткрывающая нам ход мысли драматурга. Мнимая прорицательница Манефа, возвещая скорое появление жениха (Глумов подкупил ее), объявляет: «К кому бедокур, а к вам белокур». В Александрийском театре роль Глумова исполнял актер-брюнет, и друг Островского, артист Бурдин, в письме попросил драматурга изменить речь Манефы. Бурдин предлагает свой вариант: «Кому много бед, а к вам брюнет». Островский на отсебятину Бурдина внимания не обратил. Отвечая на письмо, заметил, что изменить текст надо так: «Нашей стороной ходит вороной». Это к вопросу о музыке. Вместо корявого «кому много бед, а к вам брюнет» — чудесно-песенное, само на язык ложащееся «нашей стороной ходит вороной».)

Да, ум — хорошо, а сердце лучше — так можно определить пристрастия Островского, перефразировав название одной его пьесы. По свидетельству современников, Островский был чрезвычайно чувствителен: станешь ему говорить про печальное — он грустит, о радостном — тут же веселится. Драматург лично читал актерам роли, и лучше всего удавались ему женские образы. Вообще, похоже на то, что у этого прекрасного мужчины, воина и борца, строителя и творителя, душа была женская, чуткая, сострадательная, с быстрой сменой впечатлений. Оттого красочный сонм заветных героинь драматурга — Надежда, Катерина, Аксюша, Александра, Людмила, Юлия, Зоя, Вера, Любовь-Елена, Ксения… — это не только художественные образы, но, можно сказать, еще и автопортрет души их автора. Способность к глубокому, страстному чувству, жертвенность, непримиримость ко лжи, обману, подлости, угнетению, нерасчетливость, служение своему Богу, несовместному с мучительством людей, — все эти идеальные свойства русской Психеи мощно и полнозвучно явились в сочинениях Островского. С годами, конечно, нарастала печаль, нарастала душа, и поздние драмы Островского нежнее, грустнее, тоньше прежних. «Я искала любви и не нашла… ее нет на свете… нечего и искать», — скажет Лариса из «Бесприданницы». Холодно, холодно становится на свете. Но и в поздних пьесах нет-нет да и найдется место здоровому, вольному, заразительному смеху, как прижился в печальном мире мелодрамы «Без вины виноватые» забулдыга-комик Шмага с его бессмертным «Мы артисты, наше место в буфете». И не с гневным криком протеста, но со словами любви и примирения — «…вы все хорошие люди… я вас всех… всех люблю» — уйдет из жизни Лариса…

«Русскость» Островского, признаваемая всеми и всегда, — идеальна. Она выросла из глубокой укорененности в родную почву, но напиталась гармонией духа и лишилась всех уродливых, отталкивающих крайностей. Островский гармонизировал сам себя и свое творчество так, что нелепости и дикости широкой, огромной, не-улаженной, действительно «самодурной» жизни обратились в красоту художества, проникнутого и созданного светлым умом и «горячим сердцем». Приходилось мне сталкиваться с мнением, что именно эта русскость, это сугубое пристрастие к родному рельефу и плоти родной жизни, стали препятствием для мирового признания Островского, что он гений, но локальный, — местного значения, в отличие от А. П. Чехова, допустим.

Это спорно. Островского много ставили и ставят за границей — и если Англия действительно усыновила Чехова в статусе чуть ли не национального драматурга, то через пролив дела мы видим иные, и Франция решительно предпочитает Островского, «русского Мольера» (а также русского Шекспира и русского Гольдони, заметим мы). Там особо любимы сатирические комедии Островского. Да и одна из первых биографических книг об Островском написана французом, Жаном Патуйе, и называется «Островский и его театр русских нравов». Широко известен драматург и в славянском мире, но дело не в этом.

34