Армянок вернули в гарем. Изувеченный труп евнуха Мирзы Якуба (не странно ли, что имя этого невольного виновника трагедии так созвучно с фамилией Якубовича, виновного в давней роковой истории) проволокли по всему городу и бросили в ров. Как рассказывал потом один персидский сановник, очевидец убийства, который в 1830 году прислал свои воспоминания об этом в парижский журнал, «так же точно было поступлено с предполагаемым телом г. Грибоедова». Тело Грибоедова затем опознали с трудом — по следу на кисти левой руки, оставшемуся после дуэли. Николай I благосклонно принял извинения иранского шаха и подарок — огромный бриллиант. «Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское дело…»
Гроб везли долго, в конце концов законопатили, опустили в землю и зачем-то залили нефтью. Измученная горем вдова Нина родила мальчика, который не прожил и дня. На могиле Грибоедова на горе святого Давида в Тифлисе, то есть в Тбилиси (где поэт и завещал себя похоронить), она велела выбить надпись: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?»
На эту смерть откликнулся и Пушкин. Последняя их встреча случилась уже после смерти Грибоедова. Один Александр Сергеевич повстречал гроб другого. Возле крепости Гергеры Пушкин увидел повозку с гробом. «Несколько грузин сопровождали арбу, — вспоминал Пушкин. — „Откуда вы? — спросил я. — „Из Тегерана“. — „Что вы везете?“ — „Грибоеда““. Грибоеда, дорогой…
Грибоедов был близок к так называемым „младоархаистам“. Они ратовали за чистоту и исконность языка, за возможность использовать в литературных текстах так называемое „просторечие“, да и вообще были зациклены на близости ко всему „народному“, „подлинно русскому“. Их радикальными продолжателями можно назвать Велимира Хлебникова или Андрея Платонова. Пушкин же принадлежал к „арзамасцам“ — компании европеизированных поборников новых, передовых тенденций в развитии литературного языка и художественных форм.
Но Пушкин и Грибоедов общались поверх этих стилистических барьеров. У них были отношения приятелей.
Вспоминая о Грибоедове, Пушкин достигает интимной, исповедальной ноты (как в известном своем стихотворении, заканчивающемся словами „Но строк печальных не смываю…“): „Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, — все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан. Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств“.
Грибоедов был слишком родствен Пушкину по гражданским настроениям, любви к яркой жизни и более всего — по той дерзости авторского слога, которая сделала пьесу „Горе от ума“ бессмертной: ведь в ней он поставил успешный эксперимент — соединил русскую разговорную речь с высококлассной литературой. Грибоедов — соперник-современник Пушкина. Написавший значительно меньше, однако родственный по силам. Два солнца. Именно два. Солнца. Солнечные таланты.
„Архаист“ ли, „арзамасец“ ли — паутина теории тает и пропадает в солнечном огне. Оба не вмещаются в литературные и политические классификации. Их роднит молодеческий, свежайший звон строки. Роднит их и идейное равновесие. Об этом хочу написать подробнее — о равновесии, соблюдавшемся при всей пламенности их нравов.
Что это за равновесие такое, и почему Грибоедова, как и Пушкина, делили „западники“ и „славянофилы“, еще яростнее рвут и делят „либералы“ и „патриоты“?
Это особый талант — любить родное и оставаться свободолюбцем. Таково истинное благородство, противостоящее левому и правому сектантству. Насмешливость, несуетность, глубина. Способность видеть в родном и любимом как хорошее, так и дурное. И все равно, невзирая ни на что — любить. Понять противоречия России. Она край холода и насилия — и место волшебства и мечтаний. Да и сама жизнь — и траурно-горька, и ослепительно-сладостна.
Это божественный талант. Здесь, дорогой читатель, я не удержусь и затрону „политику“.
Идеологическое мельтешение тоже претендует на глобальный знаменатель. Каков этот знаменатель? У „патриотов“ их мессианский идеал отменяет художественные критерии: все средства хороши, лишь бы торжествовали „наши“. Лес рубят — щепки летят. Безжалостная правда римских легионеров. Зверская правда полковника Скалозуба. („Довольно счастлив я в товарищах моих, / Вакансии как раз открыты: / То старших выключат иных, / Другие, смотришь, перебиты“. Или про Москву: „По моему сужденью, / Пожар способствовал ей много к украшенью“. Или про либеральный клуб: „Я князь-Григорию и вам / Фельдфебеля в Волтеры дам, / Он в три шеренги вас построит, / А пикните, так мигом успокоит“).
У „либералов“ общий знаменатель — „порядочность“, которую иногда называют изрядной. Либералы — обитатели узких прослоек и зоркие ценители индивидуального, но в этой среде нет простора для страсти. Синдром гетто или репетиловского кружка („Поздравь меня, теперь с людьми я знаюсь / С умнейшими!!“). Есть мелкий стиль, подслащенные штампы и — в итоге — отрицание личности, суетливый шум клуба („Я сам, как схватятся о камерах, присяжных, / О Бейроне, ну о матерьях важных, / Частенько слушаю…“, „Шумим, братец, шумим“). Проблема либералов — выборочность их гуманизма, система двойных стандартов. Если патриоты — дуболомы, как Скалозуб, либералам свойственна скользкая гибкость Репетилова.