Народ, победивший Наполеона, расширивший империю до Тихого океана, внушивший собственным властителям такой страх, что они не решались отменить крепостное право вовсе не из злобной алчности, а именно из страха перед революцией, — этот народ есть стихия настолько могущественная, что стремление благородного юношества принести ему избавление напоминает попытку воробышка взять под свою опеку слона.
Наивно до неправдоподобия…
Но и как же все-таки трогательно! Нужно быть неправдоподобно доверчивым и бескорыстным человеком, чтобы поверить в эту народническую сказку! И поколение, боготворившее Некрасова, было, возможно, и впрямь самым благородным поколением в истории России. А может быть, и человечества.
Но можно ли быть благородным, не будучи до какой-то степени и наивным? Те высокие души, кому не чркд призыв «Иди к униженным, иди к обиженным — там нужен ты!», — кого бы они в то или иное историческое мгновение ни считали униженными и обиженными, непременно станут более пристально вглядываться в их трогательные черты и по мере сил закрывать глаза на их не столь привлекательные свойства. Идеализация — главное оружие любви. И поэзии тоже: обиженных украшать, обидчиков обезображивать. И чем сильнее будет боль за обиженных, тем более контрастным окажется и разделение «на чистых и нечистых».
Но красоту в таком разделении станут видеть только те, кто найдет в нем воплощение своей тайной мечты. Поэзия Некрасова, стремившаяся пробудить стыд в высших классах общества и гнев — в низших, поляризовала мир до предела:
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Поэту ли не знать, что и среди любых «ликующих» едва ли есть один, тяжелой пыткой не измятый! В первоначальном замысле «Кому на Руси жить хорошо» искатели российских счастливцев должны были дойти до самого царя и увериться, что и царская жизнь далеко не сахар. Некрасовым же и писано: «Кому бросаются в глаза / В труде одни мозоли, / Тот глуп, не смыслит ни аза! / Страдает праздность боле». Но, возможно, именно стыд самого Некрасова за то, что он, народный заступник, так и не ушел в стан погибающих, раскалял его стихи идеализацией народа и демонизацией правящих классов: слабости поэта не так уж редко оборачиваются одним из источников его гения.
Натурам гармоничным такая противоречивость может казаться совершенно чуждой — но ведь поэзия должна проливать свой свет и на дисгармоничных. А для романтиков противоречивость, сочетание добродетелей и пороков и вовсе были свидетельствами масштаба личности. «Ценю в его [Некрасова] безнравственности лишнее доказательство его сильного темперамента» (Николай Гумилев); «Личность Некрасова вызывала мои симпатии издавна своими противоречиями, ибо я ценю людей не за их цельность, а за размах совмещающихся в них антиномий» (Максимилиан Волошин).
Внутренние антиномии, противоречия, кроме того, позволяют поэту откликаться действительно «на всякий звук». Писаны целые книги о любовницах, дуэлях и карточных запоях Пушкина, но без всего этого мы, скорее всего, не имели бы и его гениального «Когда для смертного умолкнет шумный день»:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Разве это не некрасовский мотив? Такая вот, как раньше говорили, диалектика: «неблагородные» страсти порождают великую поэзию, а самые благородные намерения исторический ход вещей с легкостью обращает в опаснейший вздор. С той, однако, огромной разницей, что политические утопии осыпаются за один сезон, за одно поколение, а стихи живут десятилетиями, иной раз даже веками. Ибо основополагающие чувства, в отличие от политических «вершков», не бывают ложными. А потому не только некрасовские покаяния, но и главное дело его жизни — великое дело любви — устареть не может.
Мы знаем множество революционеров, пылавших ненавистью, но отнюдь не любовью: их ненависть к тирании слишком часто оказывалась завистью неудавшихся тиранов к удавшимся. Но источником некрасовской «мести и печали» была, несомненно, любовь. Его гений поднимается выше всего не тогда, когда он бичует и обличает, а тогда, когда он сочувствует и воспевает.
И если некоторые качества некрасовских стихов, например повествовательность и прозаизмы, равнодушному глазу и слуху представляются недостатком мастерства (тот же Толстой говорил, что рассказывать о чем-то серьезном в стихах все равно что пахать и за сохой танцевать) — то тем, кто находит в строчках Некрасова воплощение своих неясных устремлений, они, напротив, видятся новой разновидностью мастерства, новым словом в поэзии. Даже в одном из ранних стихотворений «В дороге», по поводу которого другой великий сказочник, Белинский, уже сказал молодому автору: «Да знаете ли вы, что вы поэт — и поэт истинный?» (хотя здесь Некрасов еще только нащупывал свою манеру), — даже в нем уже заявлен «некрасовский» ритм, трехсложник (строка делится на отрезки из трех слогов с одинаково расположенным ударением), которым легче передать унылую речь, чем более «быстрыми» ямбом и хореем. И такой речи — сбивчивой («мне в ту пору случись… посадили / На тягло — да на ней и женили»), наполненной бытовыми, простонародными выражениями («понимаешь-ста», «тоись») — в русской поэзии еще не было.
Не знаю, правда ли, что «то сердце не научится любить, которое устало ненавидеть», — ненависть отнюдь не всегда порождается оскорбленной любовью. Но тот, кто умеет лишь страдать, не умея восхищаться, редко достигает поэтических высот. И сострадание Некрасова стоило бы недорого, если бы он не умел радоваться.